Я сижу среди бойцов своего собственного отряда и пытаюсь не морочить самому себе голову какими-то смутными ощущениями и неясными подозрениями, но взгляд мой опускается, и я словно впервые вижу свои руки, в пороховой копоти и всепроникающей пыли, но почему-то с хорошо обработанными ногтями — кто и когда делал мне маникюр? Я разглядываю свои берцы и не могу вспомнить, при каких обстоятельствах я их приобрёл. Ладно скроенная полевая форма с нашивкой на груди моего имени — «Фидель», почему она практически чистая, если я её никогда не стирал?
Я отгоняю все эти бредовые мысли, наверняка даёт о себе знать усталость и напряжение долгого и трудного дня, как вдруг у меня вырывается вопрос, так что вначале я даже не могу понять, вслух я его произнёс или подумал про себя, но по внезапно повисшей тишине догадываюсь, что не просто вслух, но громко и отчётливо. Настолько громко и отчётливо, что мой вопрос услышали все:
— Ребята, вы когда последний раз срали вообще?
Иван сидел в камере полицейского участка. Здесь было три глухих стены, покрашенных зелёной комковатой краской, а вместо четвёртой была решётка от пола до потолка. Мебели не было никакой, если не называть мебелью дощатый помост в виде подиума на, примерно, треть площади камеры. На этом помосте можно было сидеть, а можно было и спать, подложив ладонь под голову. Спать на досках — это было так по-конфуциански, что Иван даже попытался подремать, но, естественно, не смог. События вчерашнего вечера и нынешнего утра не давали ему ни покоя, ни избавления от ощущения безграничного абсурда. Он просто не мог быть здесь! И не потому, что он не чувствовал за собой никакой вины — он не такой уж наивный мальчик, чтобы не знать, что по законам Москва-Сити виновен любой и каждый всегда и везде, — нет, вину он чувствовал ежедневно и повсеместно, но просто потому, что обвинение в проникновении в жилище, нападении и изнасиловании, особо изощрённым способом и многократно, любимой девушки, которую он готов носить на руках, сдувать пылинки и возводить на пьедестал — и что бы там ещё делали влюблённые по уши дурачки? — это обвинение было полной бессмыслицей.
Бессмысленным ему виделось и поведение Даши. Её тоже привезли в отделение, хотя, естественно, и отдельно от него — он ехал в автозаке в наручниках. Полицейские вели себя с ним жёстко, но достаточно корректно, как видно, обвинение его в изнасиловании их не слишком-то впечатлило, но и мешкать с выполнением их указаний они не давали.
Когда его вели в камеру для задержанных, в открытой двери одного из кабинетов — комнаты для допросов? — он увидел мельком Дашу. Она сидела за столом и что-то писала. Спутанные волосы лезли ей на лоб, но она будто не замечала этого. Взгляд её был рассеян и будто обращён в себя, как показалось Ивану. Ивану показалось, что Дашу гложет глубоко запрятанное внутри беспокойство, но, естественно, он мог ошибаться.
Он сидел в камере уже пару часов в полном одиночестве, мимо проходили сотрудники полиции в бронежилетах и с автоматами, секретарши или кто-то по виду типичные секретарши. Никто не обращал на него никакого внимания. Это было понятно Ивану — вряд ли дровосек станет разглядывать каждое полено. Но тут вдруг к решётке его камеры торопливым шагом подошёл офицер полиции, судя по погонам довольно важная здесь шишка, и как-то неуверенно сказал ему:
— Вам тут звонят…
И протянул Ивану телефон сквозь решётку. В замешательстве Иван вскочил со своего деревянного насеста, взял трубку и поднёс к уху.
Из динамика раздалось мелодичное пощёлкивание, какое бывает, когда сотовый телефон лежит возле колонок с активным усилителем в то время, когда ищет сеть. Пощёлкивание сменилось звуком древнего модема при его подключении к оператору. Потом опять щелчки. А потом раздались короткие гудки отбоя.
Иван машинально протянул телефон офицеру и только тогда заметил, что во взгляде полицейского застыл неподдельный страх.
Геринг сидел в своём кабинете, все стены которого были уставлены книжными полками, за огромным письменным столом со столешницей полированного красного дерева. Стол был усеян стопками бумаг — рукописи, документы строжайшей секретности, распечатки сетературы. Весь этот художественный беспорядок только выглядел случайным нагромождением листков и стопок, на самом деле его создавал и поддерживал специалист по дизайну интерьеров, а реальную работу, как и время для развлечения, Геринг, естественно, проводил за ноутбуком. Однако любой, кто переступал порог его кабинета, тут же убеждался в невероятной занятости и работоспособности его хозяина. «Люди должны видеть зримые, материальные доказательства работы», — считал он. — «Эти ублюдки… Это быдло не может оценить красоту и изящество творчества истинного Мастера, творящего красоту и гармонию из хаоса и говна. Им подавай вырытые ямы и сложенные рядами кирпичи, иначе они будут считать тебя бездельником и лодырем». Вот эти бумаги, разложенные на столе специально обученным человеком, и были его кирпичами и ямами для тупых туземцев.
Он порылся в Сети, поковырялся в почте, заглянул на пару-тройку сайтов — ничего интересного не было, обычная рутина и балабольство. Наскоро просмотрев новостные ролики, он решил, что в три четверти Папу показывать уже не стоит, даже компьютерная графика и 3-Ди обработка картинки не может скрыть по-черепашьи отвисших брылей.
Геринг задумался над давнишним вопросом, не пора ли уже отходить от образа мачо и крутого перца для Папы, образа, требующего для своего поддержания слишком много ресурсов, денег и времени. Логичнее всего было бы плавно перейти от тематики «хрена с бугра» — задиристого заводилы гопнической шпаны фабрично-заводских окраин — к теме «мудрого старца», этакого Наставника эльфов и кронфов. Что-то такое в духе Хо Ши Мина или даже — рисовать, так с размахом и перспективой — Махатмы Ганди. Геринг представил себе Папу в белом сари, или в чём там рассекал Махатма, и содрогнулся, а когда он подумал, что придётся нацепить старику очки с круглыми линзами в проволочной оправе, его сотряс приступ неконтролируемой истерики.